среда, 5 февраля 2014 г.

Койн И. Девочка, с которой детям не разрешали водиться

Моё первое завещание
Мои родители всегда на стороне учительниц, и потому я сразу же после школы пошла к господину Клейнерцу, который живет напротив нас, и все ему рассказала.
Господин Клейнерц очень старый, ему по крайней мере сорок лет. Жены у господина Клейнерца сейчас нет, она ушла от него. Мама говорит, что этого он уж никак не заслужил, тем более что жена наделала напоследок долгов на его имя.
Мне разрешается ходить в его сад. Там из гнезд иногда выпадают птенчики. Мы их растим и ухаживаем за ними, но они почти всегда умирают от ушибов и еще потому, что скучают без родителей. Они пищат до тех пор, пока не умрут. Ужасно жалко этих маленьких птичек! Недавно нам удалось выходить дрозда.
Я всегда советуюсь с господином Клейнерцем. Папа тоже часто спрашивает его о налогах. Господин Клейнерц не раз говорил мне: «Человек должен быть добрым, но все же не должен допускать, чтобы его оставляли в дураках». Я ему все рассказала про фрейлейн Шервельбейн, и в субботу, когда будут похороны, он пригласит к себе моих родителей и тетю Милли тоже, чтобы они не могли пойти на Мелатенское кладбище смотреть похороны и не увидели, что из всей школы не участвую в них одна я.
Я сама не знаю, как и почему все это случилось. В тот день я не успела на трамвай, да и вообще я всегда опаздываю в школу. Еще в коридоре я удивилась, услышав в классе шум, потому что было уже десять минут девятого. В классе еще не было учительницы, и я тоже немножечко пошумела, но совсем чуточку. Я бросила противной Траутхен Мейзер несколько репейников в волосы. Мне всегда приходится носить с собой репейники, потому что эта Траутхен все время ябедничает на меня. Ей не разрешают водиться со мной из-за того, что мы с ее матерью непримиримые враги.

Моя подруга Элли Пукбаум громко смеялась, а Траутхен визжала, и в это время вошла фрейлейн Кноль, наша классная руководительница. Все стихли, волосы у Траутхен были полны репейников, а глаза у фрейлейн Кноль были красные. Я так испугалась, будто меня проткнули насквозь ножом, а потом меня бросило в жар, и мне стало как-то не по себе оттого, что фрейлейн Кноль вдруг заплакала. Не могу смотреть, когда взрослые плачут: это значит, что происходит что-то ужасное, потому что обычно они почти никогда не плачут.
Нос у фрейлейн Кноль покраснел и распух, и голос тоже: «Дети, произошло огромное несчастье — наша любимая директриса, наша всеми бесконечно уважаемая фрейлейн Шервельбейн скончалась». И она шмыгнула носом, чего мне никогда не разрешают делать за столом. Сначала все затихли. А потом некоторые дети уронили руки на парты, опустили головы и заревели во весь голос. У Траутхен, сидевшей передо мной, тряслись плечи, и репейники в ее волосах тоже дрожали.
«Дети, бедные дети, — сказала фрейлейн Кноль, — не надо так отчаиваться», — и всхлипнула. Это было ужасно. Мне тоже захотелось что-нибудь сделать. Я подняла руку и спросила: «А отчего, собственно, она умерла?» Я часто слышала, что в таких случаях спрашивают именно так. Честное слово, я не хотела сказать ничего дурного. Но фрейлейн Кноль сейчас же заявила, что я черствый ребенок, раз я не плачу, и что мне лучше было бы подумать о том, что я больше никогда в жизни не увижу фрейлейн Шервельбейн. «Дети, вы чувствуете сейчас величие смерти, никогда больше вы не увидите фрейлейн Шервельбейн». Тогда некоторые дети опять громко, на весь класс, зарыдали. Руки мои покрылись гусиной кожей, и я смогла только тихо сказать: «Но ведь я ее вообще никогда не видела». И это действительно правда. Потому что мы только еще переходим в третий класс, а фрейлейн Шервельбейн была ужасно старая и очень долго болела, поэтому мы знаем только ее заместительницу — фрейлейн Шней. Из нас одна Элли видела фрейлейн Шервельбейн и рассказывала, будто та шла, опираясь на палку. У нее были стеклянные глаза, и она трясла головой.
Я вспомнила про нашу белку, которая тоже умерла. Она была такая же красивая, как чудесный зверь в моей книжке с цветными картинками. Она была веселая и занималась гимнастикой у меня на голове, но однажды утром вдруг умерла, потому что съела чернильный карандаш с папиного письменного стола. После этого я тоже ходила как неживая. А квартира наша совсем переменилась, все вокруг казалось мне плохим.
Подумала я и о Лаппес Марьен, которая собирает тряпье: она тоже ужасно старая и трясет головой. Вспомнила и о том, что мы ее всегда защищаем, с тех пор как Хенсхен Лакс основал шайку неистовых бандитов. Когда я подумала о своей белке и о том, что Лаппес Марьен тоже, может быть, скоро умрет, я чуть-чуть не заплакала, но в этот момент фрейлейн Кноль крикнула: «Стыдись, дитя мое!» Мне велено было стыдиться и осознать свой проступок. И тут же она спросила: «Ну что, теперь тебе стыдно? Тебе грустно?»
Все дети перестали рыдать. Они смотрели на меня и тяжело дышали. Я обещала маме никогда больше не допускать, чтобы в меня вселялся злой бес. Но когда все они так противно уставились на меня, этот бес все же вселился, и мне показалось, что так и должно быть. Я стала топать ногами и кричать: «Мне вовсе не стыдно, вовсе не грустно, вовсе не стыдно!»
Всем детям разрешили в субботу организованно пойти на похороны. Им велели надеть белые платья с черными бантами, в руки им дадут букеты белых роз. Одной только мне запрещено идти с ними, потому что я кощунствовала перед лицом смерти.
На перемене дети не разговаривали со мной. Они очень важничали и вели себя так, будто сами умерли. Я ходила совсем одна и делала вид, что мне это безразлично, я словно превратилась в ледышку. Сначала я хотела пойти во двор, чтобы там наступать на ноги Траутхен Мейзер и Минхен Ленц. Но во мне больше не было злого беса. И ноги у меня устали, и мне не хотелось уже ни на кого наступать.
Я подумала о том, что Элли и многие другие дети тоже не плакали и что теперь они подойдут ко мне и будут разговаривать со мной. Но они не подошли, а когда я на них смотрела, у них был такой вид, как у незнакомых взрослых. Мне захотелось умереть. Но я не подала виду и начала есть бутерброд, не заметив, с чем он. Я совсем забыла, что собиралась выменять у Зельмы Ингель хлеб с ливерной колбасой на мятные лепешки.
Мне вдруг стало плохо до тошноты, и я поднялась в коридор, чтобы никто не видел, что мне так плохо. Мне пришлось прокрасться туда тайком, потому что на переменках детям запрещается находиться где-нибудь в другом месте, кроме школьного двора. Если ни с кем не хочешь иметь дела, то даже и спрятаться негде.
В одном из темных углов коридора стояла фрейлейн Кноль с нашей учительницей физкультуры фрейлейн Тайгерн. Фрейлейн Кноль говорила, что теперь, когда старая Шервельбейн умерла, ее, заслуженную учительницу, могут уволить с работы, что прежде ее держала на работе фрейлейн Шервельбейн, а ведь ей, фрейлейн Кноль, надо кормить свою мать, и она не знает, что с ней теперь будет. Она всхлипнула, чему я очень обрадовалась. А фрейлейн Тайгерн сказала, что, в конце концов, в таком старческом возрасте и с такими болезнями, как у Шервельбейн, лучше всего умереть, и все же хорошо, что теперь в школе повеет свежим ветром.
Когда я рассказала дома, что фрейлейн Шервельбейн умерла, мама тут же спросила: «Ах, отчего же это она умерла?» Такой же вопрос задала мне и тетя Милли. Взрослым все всегда разрешается, а детям ничего. Я хотела им сказать, что мне запрещено идти на похороны, но тут тетя Милли заговорила о пяти больших банках из-под маринада, которые они сегодня утром нашли у меня за этажеркой. Я съела тыкву только из одной банки, потому что она была мне нужна, а остальные банки все равно были пустые. Я положила в них разных гусениц, которые потом окуклились. У меня жили замечательные пушистые звери: гусеницы-львинки желтого и красного цвета, похожие на маленькие щетки, и коричневые гусеницы-медведки, и гладкие шелкопряды, и замечательные ночные бабочки, зеленые-презеленые, с яркими красными крапинками. Я только и делала, что искала гусениц и почти ничем другим не могла заниматься. А так как эти гусеницы между собой дрались, то для каждой мне понадобилась отдельная банка. Это понятно каждому человеку, только не тете Милли. Ведь гусеницы уже окуклились, скоро у меня были бы бабочки. Я хотела выпустить их на волю в Королевском лесу. У меня в банках были уже настоящие коконы, но дома подумали, что это просто грязь, и все выбросили, а меня ругали. Я так расстроилась из-за коконов, что все мне стало безразлично, и я решила, что никогда больше не скажу никому ни слова и буду жить совсем одна.
В субботу утром все ученики собрались в спортивном зале. Мне пришлось сидеть одной в углу, а все остальные дети построились парами и репетировали, как они пойдут на похороны. Мои родители тоже пойдут на кладбище, хотя господин Клейнерц нарочно пригласил их в гости, чтобы помешать этому. Если сказать им, что из всех детей на похороны не разрешили идти мне одной, мама станет плакать и потеряет всякую веру в меня.
В каждой шеренге должно было идти по четыре ученика. Но в хвосте оказалось трое лишних. Тогда фрейлейн Кноль подошла ко мне и, хитро улыбаясь, сказала, что готова меня простить, если я искренне раскаиваюсь и в присутствии детей дам обещание исправиться. И еще она сказала, что тогда мне разрешат пойти вместе со всеми и Траутхен Мейзер даст мне руку. Но я ни за что по своей воле не подала бы руки такой противной девочке, как Траутхен, чтобы несколько часов подряд шагать с ней рядом. К тому же Траутхен Мейзер вовсе и не собиралась давать мне руку, а две другие девочки из последней шеренги, где не хватало четвертого человека, и вовсе испугались, что им придется идти рядом со мной. А фрейлейн Кноль хотела простить меня только потому, что в шеренге не хватало одного ребенка. Ей вовсе не хотелось быть по-настоящему доброй, никто не хотел быть со мной добрым. Тогда я вспомнила совет господина Клейнерца и сказала фрейлейн Кноль, что не желаю оставаться в дураках и теперь сама не хочу идти вместе со всеми.
Я ушла из дому в белом платье с черным бантом. Тетя Милли сказала: «У ребенка прямо-таки трогательный вид». Я притворилась, будто иду в школу для участия в похоронном шествии, а сама стала бегать взад и вперед по бульвару и ужасно замерзла. Издали мне было видно, как мои родители стояли у Мелатенского кладбища, ожидая процессию. Народу было много. Я стала медленно подкрадываться к ним. Подошла процессия. Лошади были совсем черные, а музыка звучала медленно и грустно; воздух был похож на траурную вуаль, и все мужчины сняли шляпы. У меня от волнения забилось сердце. Я все ближе подходила к родителям и к тете Милли. У всех детей в руках были белые розы. Многие женщины плакали, и я слышала, как тетя Милли всхлипнула и сказала: «До чего же трогательно! Какие замечательные похороны!» — и встала на цыпочки. На свадьбах она делает точно так же.
Моя мама все время только и повторяла: «Но где же наш ребенок?» Под мышкой она держала мое пальто. Она искала меня глазами и ничем другим не интересовалась. Она хотела найти меня и дать мне пальто, чтобы я не замерзла и не простудилась. Тут я не выдержала, расплакалась и окликнула ее. Она очень испугалась. Я рассказала ей все, рассказала, что я кощунствовала перед лицом смерти, и обещала исправиться.
Вечером пришел господин Клейнерц и принес мне большую грушу. Но я ее не съела, а подарила маме, а она разделила ее пополам: половину мне, половину себе. Мне пришлось дать кусочек тете Милли, но я сделала это только для мамы — ведь тетя Милли сказала, что я опозорила всю семью. Мама погладила меня по голове. Это меня немного удивило, так как обычно она, к сожалению, всегда заодно с учительницами и вместе с ними нападает на меня.
А потом я составила завещание на тот случай, если умру. Господин Клейнерц помогал мне. Новые коконы, которые я выведу, я завещаю своей матери и категорически запрещаю фрейлейн Кноль, Траутхен Мейзер и Минхен Ленц присутствовать на моих похоронах.
Шайка неистовых бандитов
Вчера вечером я никак не могла заснуть, потому что должна была придумать кровавую месть для фрау Мейзер, которую мы зовем ядовитой каракатицей. Вообще я по утрам всегда очень хочу спать и поэтому медленно одеваюсь, а когда иду в ванную, открываю там кран, чтобы бежала вода и все бы думали, что я моюсь. А я в это время сажусь на край ванны, чтобы еще немножко поспать. Поэтому я часто опаздываю в школу. Хенсхен Лакс тоже говорит, что несправедливо впрягать детей в быстро несущуюся колесницу времени, он это вычитал из взрослых книг. А господин Клейнерц, наш сосед, сказал моему отцу, что за всякую работу надо платить, что он это сумеет доказать своему директору и что он не настолько глуп, чтобы работать бесплатно. Но мы, дети, должны работать бесплатно и никогда даже благодарности не получаем. Одни только неприятности. Правда, Минхен Ленц и Траутхен Мейзер иногда получают похвальные листы за прилежание, на них нарисованы божья матерь и младенец Христос. Мне еще ни разу не дали такого листа. Но мне куда больше нравятся переводные картинки и китайские волшебные цветы. Я люблю сидеть вдвоем с мамой, люблю, когда на ней надета синяя бархатная кофточка. Электрическая лампа жужжит, как сверчок, в комнате пахнет теплом, мы с ней совсем одни и опускаем китайские волшебные цветы в миску с водой. Сначала они маленькие и скрюченные, а потом становятся все больше, окрашиваются на наших глазах в разные цвета и распускаются. Я тогда такая счастливая, что даже не могу говорить, мне хочется плакать и никогда больше никому не приносить огорчений. Иногда мы опускаем в миску скорлупки грецких орехов с маленькими свечками. Они плавают, как лодки на бушующем море. Они направляются к далеким островам, а я охраняю их огоньки и командую ими.
Мы не могли принять Минхен Ленц и Траутхен Мейзер в шайку неистовых бандитов, потому что они кричат, когда им за шиворот суют мокриц, собранных в подвале, а мы не можем принимать тех, кто не выдерживает испытания, ведь мы должны быть сильными и бороться за все хорошее и справедливое.
Когда я проходила испытание, я проглотила по частям довольно большой кусок дождевого червя, а потом, как фокусник в цирке, выплюнула его обратно, и еще подкралась к тыкве в огороде самого полицейского комиссара и утащила ее. Теперь я стала «наперсником» — это главный после самого главного, а самый главный у нас Хенсхен Лакс, он вице-король. Все это Хенсхен Лакс узнал из книг. После наперсника идет секретарь — Отхен Вебер. Кроме того, у нас есть еще идолы и фетиш. Все это мальчишки, которые на год младше нас; всего четыре идола и один фетиш. Мы могли бы еще набрать и простых солдат, но тогда все они захотели бы сразу стать офицерами или получить какое-нибудь повышение в должности, а повышать их нельзя, потому что в нашей пещере в городском парке места хватает только для трех главных, и то для третьего только наполовину. Из-за этого нам то и дело приходится посылать куда-нибудь идолов и фетиша и придумывать для них какие-нибудь задания. Нам очень трудно находить для них все время что-нибудь новое, и поэтому они нам иногда, по правде говоря, надоедают. Все же они нам нужны, потому что без них нам трем некем будет командовать и мы не будем главными.
Я ни за что не хотела бы стать генералом, потому что у генерала тысячи солдат и я не знала бы, что мне, генералу, делать с ними с утра до вечера. Может быть, генералы тоже не знают и поэтому разрешают их убивать. Господин Клейнерц говорит, что генералы всегда хотят войны, и, только когда война проиграна, они вспоминают о мире, уходят на покой и выращивают розы.
В нашем доме, внизу, живет генерал. Его почти никогда не видно, и я знакома только с его деревянной ногой. Эта нога — в ботинке и обшита материей. Когда я утром иду в школу, около двери иногда стоит денщик генерала и чистит эту ногу щеткой. Я немножко побаиваюсь генеральской ноги и никогда не решаюсь как следует разглядеть ее, но мне хочется хотя бы разочек потрогать ее рукой. У моих кукол часто отваливаются ноги, но тогда они висят на резинке. А у генералов все совсем по-другому.
Когда я сидела в нашей пещере, я не раз подумывала о том, что лучше быть фетишем, но тогда Хенсхен Лакс стал бы презирать меня, и я не могла бы находиться в пещере и отдавать приказания. Иногда мне все же надоедает сидеть на холодных, голых камнях.
Когда идолы и фетиш возвращаются из похода, Хенсхен Лакс глухим голосом приказывает им: «Идолы и фетиши, поклонитесь камням нашей крепости!» И они кланяются. «Что заметил ваш зоркий глаз?» — спрашивает вице-король. Тогда они рассказывают о том, что видели. Они должны непременно говорить все вместе, потому что это греческий хор. Я всегда была против греческого хора, и именно он-то и погубил нас.
О греческом хоре Хенсхен Лакс узнал от своего отца. Отец у него учитель греческого языка. Я люблю своего отца потому, что он не учитель и никогда не пристает и не вмешивается, когда ребенок делает уроки. Хенсхен Лакс утверждает, что не следует говорить «гоп», пока не перепрыгнешь, и что может случиться, что и мой отец тоже вдруг станет учителем, Но папа говорит, что на старости лет он не будет менять свою профессию и что у него со мной одной хлопот не меньше, чем с целым классом. Как-то мама сказала, что он вспыльчив, а это недопустимо для учителя. Тогда папа стал багрово-синим, голос его загремел на всю комнату, он совсем вышел из себя и забарабанил кулаками по столу: он-де самый добрый человек, он все силы отдает семье и не позволит, чтобы его обзывали вспыльчивым. Потом он убежал из дому, это было уже ночью, после семи часов вечера, но очень скоро вернулся с пирожными безе, которые я так люблю. Мама сказала, что это очень трогательно. Она сказала это совсем тихо, потому что если бы мой отец услышал, что он трогательный муж, он опять разозлился бы и начал бы кричать еще громче.
Мне хочется рассказать папе, что я стала наперсником, но мы дали вице-королю клятву держать все в тайне, иначе «Каменное око Фо» превратится во всепожирающий огонь. «Каменное око Фо» — это очень важная книга. Из нее мы узнали про каменное око. Вместо ока у нас камушек, который мы освятили своей собственной кровью и всегда носим с собой.
Наш долг — помогать слабым и угнетенным. От этого мы не можем отступиться. Мы должны заботиться о слабых, даже если взрослые этого и не понимают. Нас не запугает и эта история с девочкой в белом платье. Дело было так. Однажды к нашей пещере подошли идолы и фетиш и хором доложили: «В пустынной степи на берегу бурного потока одиноко стоит маленький ребенок». «Ява и Того!» — закричал Хенсхен Лакс (это наш боевой клич), и мы все помчались к пруду, где на поляне стояла маленькая девочка в белом платье. «Ява и Того!» — заорали мы и окружили девочку — ведь мы хотели спасти ребенка, хотели дать ему в пещере освежающий напиток и потом отвести к родителям. Но глупая девчонка принялась ужасно кричать. Может быть, она испугалась красных чернил, которыми мы, трое главных, будто кровью вымазали себе лица.
Если бы мы не кричали так громко, то, наверно, услышали бы, что к нам приблизился разъяренный человек. Теперь нам придется в течение семи лет смывать свой позор, потому что этот кровожадный негодяй дал пощечину вице-королю, и фетишу, и мне тоже. Собралось много народу, кровожадный негодяй кричал, что мы хотели обидеть его бедную, ни в чем неповинную маленькую девочку. «Как не стыдно этим грубиянам!» — кричали люди. А фрау Мейзер, ядовитая каракатица, которая тоже стояла в толпе, визжала громче всех: «Эту девчонку я знаю!»
Когда мы побежали, девочка в белом платье бросилась за нами. Она больше не ревела, а, наоборот, хотела с нами играть. Но мы не играем с такими маленькими детьми, мы их только спасаем.
Вечером ядовитая каракатица все рассказала нашим родителям. А перед этим она выследила, где находится наша пещера, и потом выдала нас нашему самому страшному врагу — подлому сторожу парка. Мы зовем его ползучей лесной гадиной, потому что он правда очень противный. В парке есть и хороший сторож, его мы зовем повелителем джунглей. Мы его защищаем и однажды перекопали ему сад, а он дал нам за это молока и развел костер, чтобы мы напекли картошки.
И вот мы, трое главных, снова у себя в пещере и совещаемся; у вице-короля щека распухла, словно его ужалила пчела. На даче моя мама, тетя Милли и другие женщины всегда громко визжали от страха и смешно размахивали руками, когда после обеда над пирогом со сливовым вареньем кружились большие полосатые, страшные осы. Пчел все считали еще опаснее, а шмели, похожие на прелестные жужжащие бархатные подушечки, считались даже в тысячу раз опаснее. В парке я как-то тайком подошла к дереву, сняла с листика пчелу и держала ее в руке до тех пор, пока она меня не ужалила. Для меня это было не так уж страшно, для пчелы было куда хуже: она ведь истратила все свое жало, а другого у нее никогда больше не будет. У меня только немного распухла рука, больше ничего. А я-то думала, что от укуса пчелы Бог весть что случится.
Итак, мы сидели в пещере, как вдруг примчались идолы и фетиш. Они дрожали от волнения. Вице-король приказал: «Поклонитесь камням нашей крепости». Они поклонились и прокричали, как греческий хор, а это им приходится каждый раз очень долго разучивать: «Ползучая лесная гадина приближается, о господин!» Но лесная гадина вовсе не приближалась. При слове «господин» она была уже здесь — прямо перед нашей пещерой. Идолы и фетиш сразу же скрылись, не дожидаясь приказания, а мы, трое главных, были пойманы в пещере, и Отхен Вебер, который был третьим по старшинству и сидел наполовину снаружи, первым заработал пощечину. И все из-за того, что нам не разрешается рыть в городском парке пещеры, и еще из-за истории с елью. Но это ужасно подлое подозрение, одна только Лаппес Марьен знает всю правду.
Лаппес Марьен собирает тряпье, она уже совсем старая и бедная, глаза у нее воспалены, а руки дрожат. Мы следим за тем, чтобы другие дети не кричали ей вслед «ведьма» и не бросали в нее камнями. Но этого они почти никогда теперь не делают, потому что нас все боятся.
Ель мы спилили в прошлом году на рождество. Собственно говоря, мы спилили ее только наполовину, потом она сама упала. Если бы не мы, у Лаппес Марьен на рождество не было бы елки. Елка была такая большая, а комната Лаппес Марьен такая маленькая, что мы не могли поставить в ней елку, и нам пришлось положить ее поперек комнаты. Это было похоже на дикие заросли, ель как будто спала. В комнате ни для кого, даже для Лаппес Марьен, больше не было места. Мы стояли в дверях, смотрели на елку и пели «Тихая ночь, святая ночь», а Лаппес Марьен шмыгала носом от счастья и говорила: «Боже мой, какие же у меня будут хорошие дрова, когда осыплются иглы!»
Теперь нам, конечно, придется искать новую пещеру, потому что нас выдала ядовитая каракатица. И еще нам нужно спрятать сокровища пещеры и отомстить ядовитой каракатице.
Я уже нашла место для новой пещеры. Днем мы пойдем к глубокому пруду за фабрикой, где работает мой отец. Вниз надо съезжать по очень крутым песчаным откосам с острыми камнями. Хенсхен Лакс говорит, что это дикая лесная котловина и что теперь у нас пещера будет на берегу бурного озера. Отец строго-настрого запретил нам играть здесь, потому что песок осыпается и может нас засыпать. Но ведь мы вовсе здесь не играем, мы боремся за добро и справедливость, а в пруду ловим головастиков, которых потом кладем в банки из-под маринада, чтобы они там развивались.
Сначала я сказала, что мы могли бы напугать фрау Мейзер черепом, потому что она ужасная трусиха — она только своего мужа не боится. Недавно он рассказывал в пивной, что эта женщина настоящая ведьма и что она ему до смерти надоела. Как-то она ему даже велела стрелять в палисаднике по дроздам. Она живет в первом этаже, так что я легко могу вечером взобраться на ее окно и приставить к стеклу череп. Хенсхен Лакс считает, что этого недостаточно и что нужно бросить череп к ней в комнату. Я тоже думаю, что так будет лучше. Но Отхен Вебер боится, что тогда череп пропадет. А ведь череп принадлежит Отхену Веберу. Отец Отхена врач, и, когда он был студентом, череп лежал у него на письменном столе, а потом череп надоел ему, и он уложил его вместе с другими вещами в ящик и отнес на чердак. Отхен Вебер вытащил его оттуда и пожертвовал в сокровищницу шайки, за что мы повысили его в должности и назначили секретарем. До этого он был простым фетишем. Череп этот очень большой и красивый. Мы приложим все силы для того, чтобы потом снова забрать его у ядовитой каракатицы. Мы стали выяснять, кто из нас самый меткий, и оказалось, что хоть я и девочка, но все же попадаю в цель лучше всех. Поэтому бросить череп в окно было поручено мне.
На улице было темно и очень тихо. Виднелись одни только таинственные тени домов и палисадников. Мы, трое главных, спрятались в палисаднике у Мейзеров. Идолы и фетиш стояли на страже. Затея наша была очень опасной, так как над Мейзерами живут мои родители, а рядом — доктор Вебер.
В комнате у фрау Мейзер горел свет, и она сидела на диване совсем одна. Сначала маленький камушек бросил в окно Отхен Вебер (сделал он это очень искусно, чтобы не разбилось стекло — мы не хотим больше иметь неприятности из-за стекол), потом Хенсхен Лакс, потом опять Отхен. И тут Хенсхен прошептал: «Внимание! Внимание!» Мейзерша скатилась с дивана, распахнула настежь окно и завизжала: «Кто там бросает камни?» В тот же миг я бросила в окно череп, и он пролетел в комнату, чуть не задев ее лица. Ядовитая каракатица отскочила от окна, а мы вплотную прижались к стене и изо всех сил зажмурили глаза, чтобы нас никто не увидел… Вдруг мы услышали ужасный крик — это кричала ядовитая каракатица, мы сразу же отправились домой и сели за уроки, и моя мама сказала папе, что я когда-нибудь еще стану послушной, кроткой девочкой. А папа возразил, что он ничуть не доверяет моей кротости и послушанию, так как познал людей на собственном горьком опыте. Но мама сейчас же заявила, что этот опыт ничего не стоит по сравнению с совершенно безошибочным инстинктом женщины-матери.
Кончилось все очень плохо. Доктор Вебер сейчас же узнал свой череп. Это еще раз показывает, что взрослые врут, когда говорят, что после смерти все люди равны и ничем не отличаются друг от друга.
Вечером, после истории с черепом, к моим родителям пришел господин Мейзер и сказал, что его послала жена. У нее нервное потрясение, потому что в нее бросили череп, и она уже позвонила в полицию. Нам всем пришлось идти к Мейзерам, а Отхена Вебера даже вытащили из кровати. Пришли мы, трое главарей, наши родители и полицейский. На диване сидела толстая и круглая фрау Мейзер в цветастом халате, а рядом с ней — противная пухлая Траутхен с накрученными локонами; мы ее прозвали гусеницей, потому что она такая же белая и жирная, как червяк. Гусеница смотрела на нас своими подлыми блестящими глазками и все время выкрикивала тоненьким голоском: «Фи, какая гадость! Фи, какая гадость!» Конечно, все очень долго говорили с нами, а мы мужественно молчали и только изредка пожимали плечами. Но когда я заметила, что при мне нет «Каменного ока Фо», я сразу же поняла, что все это добром не кончится.
Мейзерша кричала, что череп несомненно принадлежит человеку, которого мы убили, но полицейский в ответ только вздохнул: «Боже мой, этого еще недоставало!» — и сказал, что у него есть другие дела и что ему пора уходить. Тут я разозлилась потому, что мы никого не убивали, и потому, что Траутхен все время нагло смотрела на нас, а фрау Мейзер гладила ее и без конца повторяла: «Какое потрясение для нежного и хрупкого ребенка!» И я взяла и заявила, что никто из нас черепа не бросал, но что мне точно известно, что кости предков иногда сами прилетают к тому, кто делает подлости и грешит, чтобы это послужило ему предостережением.
Господин Мейзер в своем углу кивнул головой и заметил, что он считает это вполне возможным. Глаза у моего отца стали совсем круглыми, и он спокойно и серьезно сказал: «Довольно», потом взял меня за руку, отвел домой и выпорол. Он сказал, что докажет мне, что кости предков не летают сами собой.
Сегодня утром по дороге в школу я встретила господина Мейзера. Он подарил мне деньги — одну марку, — но велел никому про это не говорить. Он сказал, что его жена совсем притихла и чтобы я на всю нашу компанию купила пирожных.
Хенсхен Лакс уже составил план, как нам вызволить обратно череп и как отомстить этой гусенице Траутхен Мейзер. На подаренную марку мы купили рыболовные снасти, чтобы ловить щук в пруду на бульваре.
Божественное орудие
Мне пришлось немало вытерпеть из-за того, что я оказалась орудием в руках божьих. Я все время думаю об Иоанне-Крестителе, который, будучи божественным орудием, питался в пустыне саранчой, а это, наверно, еще ужаснее, чем все, что переношу сейчас я.
Во всем виновата Траутхен Мейзер. По правде говоря, это не девочка, а настоящая преступница. Хенсхен Лакс тоже так считает.
Каждый вечер я молилась Богу, чтобы он как-нибудь покарал Траутхен, потому что я сама не имею права этого сделать. Ведь Бог сказал: «Мне отмщение, и аз воздам». Но потом я подумала, что, может быть, Господь избрал своим орудием меня, если до сих пор не отомстил еще Траутхен; ведь прошло уже три дня, как она наябедничала на меня из-за переводных картинок, и моему отцу пришлось заплатить за обои, хотя денег у него не так уж много.
Траутхен Мейзер учится со мной в одном классе, и жили мы раньше в одном доме. Хозяином этого дома был отец Траутхен. Он толстый и симпатичный. Я часто раздумываю над тем, почему у такого хорошего человека такой противный ребенок. Траутхен тоже толстая, но совсем не симпатичная, а жирная, пухлая и хитрая. Хенсхен Лакс, основатель шайки неистовых бандитов, членом которой я состою, называет ее гусеницей. Моя мать сказала как-то о господине Мейзере: «Он, наверно, любит опрокинуть рюмочку», но я слежу за ним и никогда еще не замечала, чтобы господин Мейзер что-нибудь опрокинул. Теперь у нас с ним вышел скандал из-за обоев и из-за того, что я окрасила Траутхен в синий цвет.
Все началось из-за марки, которую я нашла, и из-за лечебного корсета. Когда мы были летом в Андернахе на Рейне, я всегда что-нибудь находила. Один раз нашла настоящее мужское обручальное кольцо, потом странный заостренный камень. Увидев его, мой папа закричал: «Окаменелость! Это совершенно определенно окаменелость». Он показал камень окружному судье, который жил вместе с нами в пансионе и за обедом всегда отбирал пудинг у своей жены и сам съедал его. Отец хотел передать камень в музей. Но слуга из пансиона установил, что это камень для точки кос, у него нет особого названия и он не имеет никакой исторической ценности.
Обручальное кольцо отец отнес в бюро находок — мама всегда говорит, что мой отец исключительно честная натура, она даже считает, что он иногда немного перебарщивает. По дороге в Броль, перед самым нашим отъездом, я нашла еще серебряный кошелечек. Увидела я его потому, что искала ядовитые грибы с интересными блестящими шляпками; из этих грибов я хотела устроить у себя в саду плантацию. Но мама сказала, что я всегда нахожу что-нибудь только потому, что хожу сгорбившись, и что мне необходим лечебный корсет.
Я посоветовалась с господином Клейнерцем из соседней квартиры, и он сказал, что за находку мне полагается вознаграждение. Но я не получила вознаграждения, так как папа отказался от него. Тетя Милли тут же сказала маме, что это просто неуместная гордость и что при всем уважении к моему папе она не может выразиться иначе. Меня эта история с вознаграждением совершенно не интересует, так как я бы его все равно не получила, а они положили бы деньги в мою копилку, к которой мне не разрешают подходить и из которой все равно ничего вытрясти не удается. В лучшем случае они трясут ею у меня над ухом, чтобы я послушала, какой раздается приятный звон и сколько уже накопилось денег. Они считают, что это поможет мне стать послушной девочкой с хорошими отметками. И еще я должна научиться ценить деньги. Но такая копилка помочь мне не может и не сделает меня послушной. Зачем мне деньги, если я не могу купить на них даже подушечек или волшебной ручки с отверстием на конце — когда в нее смотришь, кажется, что внутри идет снег. Мне очень хочется когда-нибудь иметь много-много денег и пойти с ними к «Королю чудес» на Высокую улицу. Это самый лучший в мире магазин, я часто тайком бегаю туда после школы. Там продаются воздушные змеи, страшные маски, конфеты-хлопушки, бумажные блинчики с начинкой из конфетти и совсем как настоящий шоколад из мыла, пропитанного уксусом, которым можно угощать гостей. И еще там есть искусственные чернильные кляксы, и «идеальный звон разбитого стекла» — это просто железные пластинки, которые нужно бросить на пол, и тогда людям кажется, будто у них выбили все стекла. Ах, у «Короля чудес» можно увидеть тысячи других, еще более удивительных вещей. Мыльный шоколад я бы с удовольствием положила вместе с другими конфетами в вазочку в тот день, когда у моей мамы собираются дамы и пьют кофе. Мамины знакомые ужасно скучные. Мне непонятно, зачем я должна говорить «здравствуйте!» каждой в отдельности. Они шуршат платьями, смеются и все время болтают, перебивая друг друга. Когда я вхожу, в комнате стоит сплошной гул. Я стою и не знаю, что же мне, собственно говоря, делать. Я только успеваю посмотреть, сколько они оставили пирожных, и сообразить, перепадет ли потом и мне что-нибудь. «Какая ты стала большая!» — говорят они, и «Тебе нравится ходить в школу?», и «Какие у вас сегодня были уроки?» И тут же продолжают болтать о шуме в ушах, о замечательном гомеопате, о промотанном состоянии и первосортном майонезе, о какой-то иссохшей девице и о том, что чей-то двоюродный брат-академик совсем опустился. Из того, что они говорят, мне не все понятно. Я раздумываю над тем, как бы незаметно раздавить ногой парочку зловонных бомб, купленных у «Короля чудес», и стараюсь представить себе, как все эти дамы тогда заголосили бы, и какое бы у них было выражение лица, и что бы вообще произошло. Может быть, все это было бы так же красиво и интересно, как когда на небе появляется радуга. Я всегда радуюсь, когда вижу радугу. Я никак не могу понять, как получается такая красота. Один раз я видела даже двойную радугу.
Когда моя мама бывает в дамском обществе, она сразу становится совсем другой: она смеется и говорит со мной каким-то чужим голосом, все время что-нибудь поправляет на мне, и я перестаю ей верить. Я вовсе не так уж стесняюсь этих дам, но мне стыдно, что моя мама становится другой и смотрит на меня как чужая.
Мне хотелось бы купить у «Короля чудес» настоящий волшебный ящик, тогда я могла бы давать представления и всех заколдовывать. Но взрослые не дают мне денег, они предпочитают покупать мне что-нибудь неприятное.
Сейчас они купили мне лечебный корсет. Каждое утро я должна надевать этот корсет, но я тотчас же иду в подворотню рядом с рестораном Пеленца и снимаю его. После школы я его опять надеваю, а когда иду играть, тайком снимаю, а потом снова надеваю. Я такая несчастная из-за этого корсета, у меня с ним столько хлопот, а когда он на мне, я не могу ни лазить, ни бегать, и бретельки натирают мне докрасна плечи. Мама подшила под бретельки бархат, после этого противный корсет стал жать еще больше. Но когда я утром, как всегда, тайком хотела его снять и увидела этот бархат, подшитый мамой, я почувствовала, что не очень-то хорошо поступаю, и три дня подряд, не снимая, носила корсет, и мне не хотелось ни есть, ни играть и вообще ничего не хотелось. А потом у меня сил уже больше не стало терпеть. И теперь я его все время снимаю и надеваю. Я просила Бога послать ночью в мою комнату вора, чтобы вор украл лечебный корсет.
Когда я на прошлой неделе днем по дороге в школу нашла одну марку, я сначала решила тут же отдать ее. Но тогда выяснилось бы, что я опять что-то нашла, и они наверняка купили бы мне еще несколько корсетов.
Я уже хотела бросить марку обратно на мостовую, но мимо как раз проходила Элли Пукбаум, и я пошла с нею в лавочку к Боссельману покупать тетради. У этого Боссельмана есть замечательные вещи; разноцветные картинки для альбомов, венки из роз, матерчатые мыши и переводные картинки. На переводных картинках сперва ничего не видно, а потом, когда их намочишь, положишь на бумагу и сведешь, получается чудо как красиво: белоснежки и гномы, людоеды и ангелы, ведьмы и звери. Это настоящее волшебство. У Боссельмана целые тюки таких картинок. Я надеялась, что, когда Элли будет покупать тетради, он, может быть, даст ей в придачу какую-нибудь картинку и мне тоже одну. Я очень хорошо знаю, что говорят взрослые, когда что-нибудь покупают, и поэтому я сказала: «Как дела, господин Боссельман?» А он ответил мне, как взрослой: «Плохо! Плохо!» — и многозначительно покачал головой. После этого я сказала, как это иногда делает мой отец, когда хочет помочь кому-нибудь нести вещи: «Давайте-ка сюда что-нибудь, господин Боссельман, не будем церемониться», — и купила на пятьдесят пфеннигов переводных картинок. Их было так много, что у меня от волнения перехватило дыхание.
Мы с Элли подошли к киоску с газированной водой, и я угостила ее на свои деньги водой с сиропом. Мой отец и господин Клейнерц, когда у них бывают какие-нибудь неприятности, тоже ходят в пивную и пьют там у стойки, но мама не любит этого. Потом я побежала домой, потому что мы как раз переезжали на другую квартиру. Мы переехали в соседний дом, чтобы занять большую площадь. Ведь наша тетя Милли становится с каждым днем все толще и толще.
Когда я к обеду вернулась домой, переезд уже закончился. Ребенку всегда приходится сидеть в школе, когда происходит что-нибудь действительно интересное.
Я постучалась к Траутхен, и мы поднялись в нашу совсем уже пустую квартиру. Здесь я показала Траутхен переводные картинки — ведь нужно же мне было показывать их кому-нибудь, а другой девочки в этот момент около меня не было.
Хенсхен Лакс говорит, что теперь он уже не интересуется переводными картинками, а собирает коллекцию камней. Я тоже скоро начну собирать такую коллекцию.
Наша пустая квартира стала совсем чужой и унылой. Сначала я чуть было не приняла свою комнату за гостиную. Но потом я разыскала настоящую гостиную, где мне разрешали играть только на рождество, в этом можно было убедиться даже сейчас, потому что в сочельник я училась здесь кататься на роликах, а в комнате паркетный пол.
Я села в угол на кучу стружек, и мне вдруг вспомнилось рождество. В сочельник родители всегда стояли у елки, а елка вся сверкала и переливалась огнями. У Веберов как-то на рождество был даже настоящий пожар, так что пришлось вызывать пожарную команду с пожарниками и всем, что полагается. На праздники мне давали полную тарелку гостинцев и разрешали есть их сколько угодно. У нас всегда были мандарины и пахло елкой, и новыми игрушками, и одеколоном, и коньяком, потому что мои родители каждый раз говорили: «А теперь давайте раскупорим бутылки». А мама всегда дарила моему папе коньяк, а папа ей много-много одеколона. Но одеколон не пьют, его только расплескивают. Мне разрешали не ложиться до девяти часов. Мы готовили пунш, и все должны были любить друг друга. Поэтому я даже тетю Милли целовала на рождество, а я этого никогда не делаю.
Я приказала Траутхен собирать стружки вместе со мной, они всегда могут мне пригодиться, и чуть не заплакала, когда вспомнила, что в этой совершенно пустой комнате когда-то было рождество. Но вдруг я заметила, что все обои в комнате светло-золотистого цвета, а там, где раньше висели картины, остались темные пятна. Тогда я подумала, что хорошо было бы наклеить здесь новые картины — ведь с переводными картинками можно творить чудеса. Никогда еще у меня не было так много хорошей гладкой бумаги, чтобы сводить картинки сразу целыми листами.
Я велела Траутхен Мейзер принести мокрую губку и три часа подряд работала не покладая рук. Все стены сплошь я покрыла самыми замечательными картинками. Мы нашли лестницу, и Траутхен держала ее.
Я, как волшебник, переводила картинки даже на потолок. Никогда в жизни я еще не видела такой красоты, и Траутхен тоже была в восторге. Но у меня было какое-то неприятное предчувствие. Я опасалась, что взрослые могут не понять, как это красиво, и поэтому взяла с Траутхен клятву ничего никому не говорить.
Траутхен поклялась, а потом сейчас же помчалась к своей матери и сказала, что я измазала все стены.
Скандал был ужасный, и, так как мне хотелось как-нибудь искупить свою вину, я на следующее утро отдала последние пять пфеннигов, оставшиеся от найденной марки, нашей учительнице. Та положила руку мне на голову и громко сказала: «Честность всегда торжествует. Будь всегда честной, милое дитя. Я рада, что могу отметить у тебя хотя бы одно хорошее качество». Мне захотелось все рассказать ей, но потом я решила этого не делать. Людям нельзя всего говорить — им ведь никогда по-настоящему не объяснишь, почему ты сделала что-нибудь такое, что они считают плохим. Я очень рада, что в мою душу заглядывает только Бог и что люди не могут этого сделать. Никто так и не понял, почему я должна была отомстить Траутхен, и что все это произошло само собой, а я почти не виновата.
Так вот. Самой большой гордостью фрау Мейзер всегда были светлые волосы Траутхен. Каждый вечер их по десять минут расчесывают, а потом закручивают в локоны. Днем голова Траутхен похожа на огромную метлу.
Даже тетя Милли однажды сказала, что эта фрау Мейзер лишена какого бы то ни было чувства меры.
Я могла бы, конечно, отрезать Траутхен волосы, но эта мысль, по правде говоря, никогда не приходила мне в голову, а то, что пришло в голову, вовсе не было мыслью, все произошло само собой, я ведь была только орудием.
Около семи часов вечера мама послала меня купить синьку, потому что на следующий день у нас была стирка. Когда я совершенно спокойно и чинно возвращалась домой с кульком в руках, Траутхен Мейзер играла с Минхен Ленц, и, как нарочно, они играли в классы как раз напротив нашего дома. Я совершенно спокойно прошла мимо девчонок и только чуточку стерла ногой нарисованные мелом классы и слегка дернула Траутхен за ее бараньи завитушки. Вот и все. Но Траутхен сейчас же начала визжать, а потом разревелась и хотела улизнуть, я еле успела схватить ее за фартук; тут что-то нашло на меня, и я высыпала весь кулек дорогой синьки ей на голову. Больше я вообще ничего не сделала и тут же отпустила Траутхен, а та побежала к водопроводному крану. На оставшуюся сдачу я еще раз купила синьки в магазине у Больвеге, а маме сказала, что синька подорожала. Вечером, когда мы все уютно сидели за ужином, в комнату вдруг нахально ворвалась фрау Мейзер. Она выла и дрожала, как дрожит пудинг, когда мой отец ударяет кулаком по столу. Фрау Мейзер тащила за собой Траутхен. Я ее сначала даже не узнала, так как после мытья под краном Траутхен стала совсем синей. Волосы синие, лицо синее, платье синее. Вся синяя. Это было замечательно, я тоже когда-нибудь покрашусь в синий цвет. Я никогда не думала, что Траутхен может быть такой красивой. Вместо того чтобы понять это и радоваться, фрау Мейзер кричала, что я изуродовала ее ребенка, и требовала возмещения ущерба. Тут я разозлилась, потому что семья Мейзеров доставляет мне одни неприятности. Мама и тетя Милли застонали, словно у них аппендицит, а папа посмотрел на меня с такой ненавистью, какую отец вообще не должен питать к собственному ребенку. Я вспомнила, что папе уже пришлось заплатить за обои и, так как фрау Мейзер продолжала кричать о возмещении ущерба и о том, что такое преступление искупить невозможно, я очень вежливо и спокойно заявила, что за такого ребенка, как Траутхен, я всегда сумею заплатить и что в моей копилке набралось, пожалуй, достаточно денег для того, чтобы купить трех таких девчонок. Тут начался такой ужасный скандал, что мне о нем и вспоминать не хочется.
Поздно вечером пришел господин Клейнерц, и мне из моей комнаты было слышно, как он смеялся и говорил папе, что ему не один раз уже наставляли синяки и что он не находит в этом ничего ужасного.
Но всем остальным взрослым меня ни капельки не жалко. Мне больше не дают сладкого, и мои ролики конфискованы. Фрау Мейзер сумела сделать так, что детям с нашей улицы не разрешают больше водиться со мной, а дома мне говорят, что я позорю всю семью. Играть на улице мне тоже не разрешают. Каждый день мама и тетя Милли по часу гуляют со мной в городском парке и крепко держат меня за руки. Они говорят, что если я вырвусь, то попаду в исправительный дом для трудновоспитуемых детей или в монастырь «Доброго пастыря». Если только меня туда примут, то уж сумеют со мной справиться, в этом я могу не сомневаться. Я все время плачу и хочу умереть, потому что теперь в моей жизни не осталось ничего хорошего. Я должна ходить в лечебном корсете и всегда надевать шляпу.
Иногда я начинаю надеяться, что, может быть, маме и тете Милли надоест все время крепко держать меня за руки, потому что из-за этого они не могут рассказывать друг другу то, чего детям слушать не разрешается. «Говорят, что он даже бьет ее», — шептали они, но я понимаю решительно все и знаю, что они говорят о Леберехтах, которые живут напротив нас. Сам Леберехт всегда ходит по пивным и пьет там можжевеловую водку, а потом ломает стулья потому, что в квартире ему тесно, и потому, что жена хочет зарезать и съесть его кроликов, а ему хочется сохранить своих кроликов и гладить их. За курами жена его тоже не смотрит: одна из них проглотила штопальную иглу и умерла.
Взрослые совершенно неправы, когда сажают меня на стул и часами учат штопать чулки. В конце концов от моих иголок только куры погибнут, если мы когда-нибудь их заведем. О Леберехте я знаю больше, чем мама и тетя Милли, но я и не подумаю им все рассказывать.
Тетя Милли уже сказала как-то: «Чего доброго, девочка зачахнет на наших глазах». А я придумала замечательную вещь, которую сделаю, как только смогу опять свободно повсюду бегать. Я оклею свой лечебный корсет серебряной бумагой и буду носить его поверх платья, как рыцарский панцирь, и мы с Хенсхеном Лаксом, и Отхеном Вебером, и Матиасом Цискорнсом представим легенду о святом Георгии. Святым Георгием буду я.

Уважаемые читатели, напоминаем:
бумажный вариант книги вы можете взять
в Центральной городской библиотеке им А.С. Пушкина по адресу:
г. Каменск-Уральский, пр. Победы, 33!
Узнать о наличии книги вы можете по телефону:
32-23-53.
Открыть описание

1 комментарий:

  1. из аннотации:"Чтобы не попасть в неприятные истории, нужно хорошо себя вести. Но — увы! – как ни старается героиня повести делать все как можно лучше, получается наоборот. Потому что то, что непоседливой школьнице кажется правильным и естественным, у взрослых вызываетсплошное недоумение. Хотя сами они, эти взрослые, подчас выглядят смешными и глупыми. И говорят иногда совсем не то, что думают и делают.
    О веселых и озорных приключениях остроумно и блистательно повествует немецкая писательница Ирмгард Койн и… сама девочка, с которой детям не разрешали водиться. Действие этой веселой повести происходит в Германии во время первой мировой войны."

    ОтветитьУдалить

Related Posts Plugin for WordPress, Blogger...
Related Posts Plugin for WordPress, Blogger...
Новинки on PhotoPeach

Книга, которая учит любить книги